На некоторое время она замолчала, устремив почти невидящий взгляд в пламя свечей.
— Позже, — продолжила она. — Когда моя мать начала терять рассудок… она рассказала мне о моем отце.
Мэтью невольно напрягся. Он подумал, что теперь рассказ вступил на опасную, скользкую дорожку, и лучше ничего не говорить теперь, а прикусить язык и просто слушать.
— Это началось с мелочей, — вновь заговорила Матушка Диар. — Она начала забывать какие-то детали. Путалась в цифрах. Оговаривалась в именах. У нее появился очень тревожный нервный тик на лице, от которого начала смазываться речь. А потом стали появляться язвы. Сначала на теле, а затем и на лице. И они не заживали. Ее девки начали разбегаться, а те, кто заменял их, были явно ниже классом. Как и клиенты. Моя мать начала носить вуаль, чтобы скрыть эти страшные отметины, видеть их могла только я… и я скажу тебе Мэтью, что по сей день я жалею, что не могу забыть их. Плоть так легко… портится, не правда ли?
Он не ответил.
— Портится, — повторила она и продолжила уже более тихим голосом. — Мою мать стали знать как Грязную Дороти из-за ее плачевного состояния. Под вуалью… ее лицо было все изъедено. Болезнь проникла ей под череп и в мозг тоже. Наш дом начал превращаться в руины. Банда захотела выгнать ее, сказали, что она расстраивает им дела. Они дали ей неделю, чтобы собраться и уйти… но куда мы могли податься? Мне было одиннадцать лет, Мэтью, а ей было тридцать семь. Куда мы могли пойти? В богадельню? В ночлежку для нищих? В церковь? Ну… такая возможность, конечно, была, но…
Она оставила эту фразу незаконченной и снова приложилась к бокалу. Ее взгляд, проникающий в неопределенную точку пространства сквозь расставленные на столе яства, дал Мэтью понять, что она больше не находится здесь, в этой комнате. Сейчас грозная Матушка Диар была просто отчаявшейся одиннадцатилетней девочкой, вынужденной выживать в мрачных кварталах Лондона, в этом мире ужасов с безумной матерью, которая, похоже, болела проказой.
Она заговорила вновь.
— В последнюю ночь… дом был почти пуст. Даже самые грязные шлюхи сбежали от нас. Я думаю… я даже помню парочку из них… вечно пьяные и грязные, лежащие в своих кроватях. Я помню… как выглядел дом. Шторы были порваны и потускнели, краска на стенах запаршивела и пошла трещинами… начала отваливаться. И моя мать бродила со своей вуалью среди всего этого, как животное, из последних сил противившееся своей судьбе. Она остановилась очень внезапно. Была молчалива, но я знала, что она смотрит на меня через свою вуаль. «Ты», она подняла свою тонкую руку с узловатыми пальцами и повторила, «ты». Затем она спросила меня, не хочу ли я узнать, кем был мой отец. Я не заговорила, потому что боялась ее. Но… она все равно мне все сказала.
Губы Матушки Диар болезненно сморщились. Ее глаза лишь на несколько секунд задержались на Мэтью перед тем, как снова сделаться отстраненными.
— Она сказала, что мой отец приходил к ней в течение трех ночей. На первую ночь он появился в образе черного кота с серебряными когтями. На вторую ночь — как жаба, которая потела кровью. А на третью… в комнате посреди ночи… он явился в своем истинном образе, высокий и худой, греховно красивый с длинными черными волосами и черными глазами, в центре которых горел красный огонь. Падший ангел, как он сам себя назвал, и он сказал, что подарит ей ребенка, который будет ее радостью… но все же придется заплатить кое-какую цену за это — так он сказал — потому что радость в его мире ведет к страданию. Моя мать сказала… что этот демон пообещал ей богатство и красоту с рождением этого ребенка… пообещал музыку и свет. Но… по прихоти Ада все это отберут, все исчезнет, разрушится и испортится… потому что именно так действовали в его мире. И он сказал, чтобы она наслаждалась, пока может, пока с нее не спросят плату за эти услуги.
Искаженный рот сморщился еще сильнее.
— Она сказала не точно так, Мэтью. Ей было все тяжелее говорить. Она не могла толком говорить, потому что губ у нее уже не было. Но я поняла, что она имела в виду. Затем она сказала, что я родилась точно тогда, когда рассчитывал демон, причем все произошло быстро, как выстрел из пушки. И с того дня начал отсчитываться день до расплаты. Тогда она открыла бутылку с китовым маслом и вылила его мне на голову… на мои прекрасные рыжие волосы, которые так нравилось расчесывать нашим девушкам, когда я была маленькой. Она размазала масло мне по шее и лицу, часть плеснула мне на спину и на передник платья. Остальное пошло на то, чтобы стать масляной лужей на полу, и затем с жутким криком она разбила о пол фонарь, и масло охватило пламя. Я думаю… я была в шоке. Такой бы термин ты для этого использовал, Мэтью? Шок? Или, может… я просто думала, что моя мама очнется от этого дурмана в любую минуту. Что она придет в себя, кинется обнимать меня… и я позволила бы ей обнять меня, даже несмотря на то, что к тому времени мне смотреть-то на нее было страшно.
Мэтью заметил, что она дрожит. Всего долю мгновения она не могла справиться с собой, но затем все же взяла себя в руки.
— Я сказала: «не надо, мама!», потому что я видела, как она все глубже погружается в место, откуда уже не сможет выбраться, и как я могла помочь ей? «Не надо, мама!», говорила я, но она не слышала меня больше. А потом… она меня ударила. Она была сильной женщиной даже тогда. Она ударила меня, и я упала. Следующее, что я увидела… это как она хватает меня за лодыжки и поднимает… а потом она подняла меня прямо над огнем и закричала кому-то, что пришло время забрать меня. Она кричала так громко, что у меня едва не лопнули уши… я попыталась пнуть ее и выбраться из рук. У меня получилось, и я поползла от нее прочь через комнату. Я схватила шторы, чтобы потушить огонь, который успел перекинуться мне на волосы… но масла было слишком много. Оно было повсюду. Занавески занялись, пол тоже был в огне. Я помню его жар, помню, как быстро разрасталось пламя. И прямо там, среди чада и огня я увидела, как моя мать начала танцевать, нарезая круги по комнате, как жутко она прислушивалась к музыке, играющей этажом ниже. Я знала… знала, что ее уже нельзя спасти, поэтому пришлось спасаться только самой. Это была ужасная минута, Мэтью, минута, когда я увидела ее танцующей в пламени и поняла, что придется оставить ее здесь. Тогда внезапно вуаль слетела с ее лица… оно было все съедено… ни носа, ни рта… болезнь сожрала ее буквально до костей. Она нагнулась, и обе ее руки погрузились в пламя… масло на ее руках загорелось… синее пламя, я очень хорошо его помню… и она перенесла этот огонь на свое лицо, словно хотела таким образом смыть с себя эту заразу.
Матушка Диар замолчала. Она уставилась в пространство, ее рот частично раскрылся. Мэтью слышал, как тяжело и отрывисто она дышит.
— И… что произошло потом? — осмелился спросить он.
Несколько секунд прошло, прежде чем Матушка Диар очнулась от своего дурмана: до этого она сидела, не мигая, не разговаривая и не делая больше ничего. Наконец, она взяла вилку и зацепила ею кусок оленины. Она хорошо рассмотрела его, прежде чем коснуться мяса губами.
— Я выбралась из той комнаты и из того дома, — сказала она. — Он сгорел дотла, прежде чем кто-то додумался позвать бригаду с ведрами для тушения. Никому не было дела до Грязной Дороти. Они были рады, что от этого дома остался только пепел. Я немного пострадала в том пожаре. Мои волосы сгорели… моя кожа головы… была повреждена. Другие ожоги со временем зажили. Меня отнесли в больницу — не на Кейбл-Стрит, той больницы тогда не было — и я… ну… я выжила, — она посмотрела на Мэтью со слабой улыбкой перед тем, как положить в рот кусок оленины. Ее маленькие зубки начали усердно работать, перемалывая мясо.
— А ваша мать погибла в том пожаре?
Она проглотила еду и сделала большой глоток вина перед тем, как ответить.
— Конечно. Я слышала много чего о моей несчастной матушке после этого пожара. В местной таверне поговаривали, будто ее обгоревший череп отыскали в руинах. А самая лучшая история, которую о ней сочиняли — о, даже «Булавка» постыдилась бы печатать такое! — была о том, что она в виде призрака предстала перед владельцем таверны «Серый Пес», которая находилась неподалеку, и ее призрак сказал ему, что кто прикоснется к ее черепу, тому повезет в любви и в деньгах. Так что после этого владелец «Серого Пса» переименовал свою таверну в «Счастливый Череп». Сам череп он поставил у себя на стойке и позволял своим клиентам его лапать. Он был там даже тогда, когда тридцать девять лет спустя я купила эту таверну и назвала ее «Гордиев Узел» после истории, которой я особенно насладилась, услышав подробности. Моей первоначальной задачей было выкупить это место, разбить этот череп на кусочки и выбросить вместе с прочим мусором, — она осклабилась, глядя на Мэтью. — Мне никогда особенно не везло в любви, но с деньгами повезло колоссально… так что я люблю деньги… и у меня есть на то причины. Такая вот у меня история.